СИМВОЛИКА ИМЕНИ В УЧЕНИИ ПАВЛА ФЛОРЕНСКОГО
В книге воспоминаний “Особенное” о. Павел Флоренский пишет о том, что всю свою жизнь, в сущности, думал об одном: “об отношении явления к ноумену, об обнаружении ноумена в феноменах, о его выявлении и воплощении”. А это есть не что иное, как размышление о символе, следовательно он “всю свою жизнь думал только об одной проблеме, о проблеме символа”1. Символ трактуется им как такая реальность, “которая больше себя самой” , ибо она имеет эзотерический, тщательно завуалированный, недоступный логическому познанию (из-за “иррационального зияния”), находящийся за пределами чувственно-осязаемой предметности, смысл.
Особое место в философско-теологических изысканиях великого русского мыслителя отведено исследованию скрытой символики имени. И имени как названия вещи вообще, и, прежде всего, человеческого имени. Флоренский убежден, что в имени человека закодирована его судьба. Имя давлеет над человеком с момента его рождения до последних дней жизни. Имена являются активными “очагами творческого образования личности”, выступая в качестве категорического императива “да будет”, формирующего “в обществе его членов”3. В итоге известная формула “По имени и житие” принимает у Флоренского еще более жесткие очертания: “По имени житие, а не имя по житию”.
Всецело поддерживая такой вывод, Андрей Вознесенский приводит ряд ярких примеров соответствия имен известных поэтов их жизни, очень часто трагической. В имени Марины Цветаевой как бы серебряной подковой цокает царственное “ц”. А еще слышится — “Ева цвета”. В словах “Анна Ахматова”(поэтесса необычайно чутко относилась к своему имени) скрыт “акмеизм”. А вот в слове “береза” проступает стон “Сережа” — плач, трагическое предчувствие своей смерти. Сквозь “Есенин” просвечивается весенняя, вешняя, повешенная судьба. А в “Заболоцком”, певце “Столбцов”, испытавшем все тяготы Гулага, цепями заточения позвякивает “ЦК”4.
Флоренский ищет причины поразительной действенной силы имени, механизмы его магического влияния на “человеческое житие”. В данной проблеме им выделяются теологический и лингвистический аспекты.
Флоренский исходит из того, что “имена в себе определены и закончены: каждое имя — свой особый, самозамкнутый мир”5. Символика имени определяется “Горними силами”(теодицея), равно как и “прикрепление” имени к конкретному лицу (Бого-нисхождение, антроподицея). Как следствие, имена приобретают нормативный характер, поэтому “Иваны, Павлы, Александры должны быть такими, а не другими”6. “По библейским понятиям, — замечает П.А. Флоренский, — имя само благословляет или проклинает, а мы являемся лишь орудием для его действия и той благоприятной средой, в которой оно действует”7. Вместе с тем, хотя имя человека представляет активное средство ведения его по жизни и “волхования над ним”, на это требуется “соизволение личности”8. Ведь любое “имя есть целый спектр нравственных самоопределений и пучок различных жизненных путей”9. Верхний полюс имени — чистый оазис Божественного света, первообраз совершенства. Нижний полюс того же имени “уходит в геену” как полное извращение Божественного предначертания. Сюда устремляются преступники и злодеи10.
Реализации изначальной сакральной активности имени способствует “Дольний”, земной мир. Если, замечает Флоренский, ребенок назван Наполеоном, то уже с самого детства от него ожидается нечто наполеоновское. И это штампование младенца “под Наполеона” производится ежечасно, ежеминутно и повсеместно, и, естественно “не может не отразиться на нем и не выработать в нем какого-то наполеонства”. И если даже у человека нет соответствующих задатков, чтобы осуществить “житие по имени”, он будет стараться быть таким, каким требует от него его имя, “и маска, сыздетства надетая на лицо, так и прирастает к лицу в возрасте зрелом”. В противном случае носители “ошибочного” имени “рассматривались бы как уроды, как выродки общества и были бы в обществе нетерпимыми. Отсюда у каждого перед глазами заповедь, чтобы “по имени было и житие”, чтобы была тезоименность имени”11.
Столь же “земной” у Флоренского выглядит лингвистическая аргументация символического феномена имени. Любое имя, подчеркивает он, есть органическое единство фонемы и семемы, звука и смысла. Всасывая свое имя с молоком матери, ребенок начинает испытывать “ультрафизическое воздействие фонемы и инфрапсихическое воздействие семемы”12. Энергетика имени (по Флоренскому не столь важно, как ее именовать — одом, астралом, флюидом, животным магнетизмом и т.д.) при помощи своих психических и физических составляющих влияет на становление личностных качеств человека. Входя словом в иную личность, “я, — заключает Флоренский, — зачинаю в ней новый личностный процесс”13.
Есть мнение, отмечает П.А. Флоренский, что имя в силу ничтожной малости энергетической составляющей фонемы слова может активно воздействовать на человека только как рациональный смысл. На первый взгляд, так оно вроде бы и должно быть. По расчетам Флоренского, например, масса в 50 г при свободном падении с высоты 1 м накапливает энергию, достаточную для произведения звука обычным голосом в течение 10 лет без перерыва. А вот энергии падающей шляпы со стола на пол хватило бы простейшему фонографу повествовать о данном событии десять тысяч лет без умолку. Но, как верно замечает Флоренский, при таком подходе не учитывается, что фонетическая энергия изреченного слова вызывает к жизни электрические, магнитные, тепловые, химические, молекулярные и прочие физические процессы, которые в своей целостности способны порождать существенные физиологические и психологические изменения в организме человека14.
Наиболее сильным лингвоэнергийным потенциалом, по Флоренскому, обладает “семема” — душа слова. “Слово бесконечно богаче, чем оно есть само по себе. Каждое слово есть симфония звуков, имеет огромные исторические наслоения и заключает в себя целый ряд понятий”15. В нем в концентрированном виде представлена история человечества, сфокусирована коллективная воля народа. Поэтому сказанное слово (особенно личное имя) вторгается в психику человека, возбуждая “напором великой воли целого народа давление, вынуждающее пережить, перечувствовать и продумать последовательные слои семемы слова”16. При этом слово с “усиленною властью” действует не только на душевную жизнь того, кто это слово воспринимает, но и на того, кто его высказывает.
Ряд моментов в рассматриваемых рассуждениях о соответствии имени и его носителя (особенно применяемая теолого-метафизическая аргументация) является дискуссионным. В тоже время многое из сказанного находит подтверждение в современной науке. В частности, опытно-экспериментальные исследования с подключением ЭВМ позволили выявить скрытую символику у всех звуко-букв. Выяснилось, что в любом языке твердые и звонкие согласные воспринимаются как сильные, грубые, мужественные; мягкие и глухие — как слабые, нежные, женственные; гласные — как взрывные, реактивные, быстрые17.
Все это в итоге приводит к устойчивой корреляции звуковых образов с эмоциональными переживаниями субъекта (радость, грусть, тоска, раздражение, спокойствие, уныние, умиротворение и др.). Как следствие, носители имен со “звуковым негативом” вырабатывают нежелательные психические и физиологические качества. Можно предположить, что историческая живучесть имен во многом определяется символикой их звучания. Так, “тяжелая”, “грубая” фонетическая оболочка таких имен как Фекла, Марфа, Матрена, Глафира и др. привела к тому, что ими сегодня практически не называют детей. А вот мягко, нежно звучащее слово “Инна”, которое в свое время являлось мужским именем, полностью взято на вооружение женщинами. Имеются также убедительные психолого-физические подтверждения негативной и позитивной реакции человека не только на фонетическое, но и смысловое значение имени.
Особое место в учении Павла Флоренского о символике имени отведено поиску скрытого смысла языка поэзии (имен поэтического текста). В лирической поэме “Оро” он подчеркивает, что смысловое значение поэтического образа всегда “больше, чем его наглядно-чувственное содержание. Это значит, что образ поэзии есть по самой своей природе символ (всякая реальность, которая больше себя самой)” 18.
Одна из характерных особенностей поэтического текста состоит в том, что в принципе любой его элемент может иметь символическое значение. Самые распространенные символы поэзии — словесные. Функции художественного символа успешно выполняют отдельные слова, обозначающие неодушевленные и одушевленные предметы, их свойства, связи и отношения, фразеологические обороты, цитаты, мифологические сюжеты, библейские персонажи, заголовок и даже поэтический текст в своей целостности.
Символика, однако, присуща не только словесно-смысловым компонентам поэтического произведения. Своеобразное символическое содержание имеется и в материальных носителях эстетической информации — графической и, на что особое внимание обращает Флоренский, фонетической системах языка. Именно с их восприятия начинается художественное освоение поэтического слова. Возникающие при этом зрительные и звуковые образы представляют основу для последующего творческого осмысления всего богатства художественного материала, исходную ступеньку, с которой начинается проникновение в мир “чувств и дум” (А.С. Пушкин) поэта. Овладение перцептивной символикой, особенно в ее фонетическом варианте, способствует адекватному воспроизведению художественной сущности в сознании реципиента, пониманию поэтического текста.
По Флоренскому, важнейшей особенностью поэтической символики является чувственная предметность ее знаковых оснований19. Это обусловлено природой языка поэзии. Сверхзадача художника слова состоит не просто в том, чтобы сказать правдиво, емко, лаконично, а непременно образно, изящно, элегантно, красиво, вовлекая тем самым читателя в процесс эстетического и нравственного освоения поэтического текста. В таком измерении поэтический символ есть образ, взятый в аспекте своей знаковости или, иначе, иконический знак со скрытым вторичным значением.
Более доступной для рационального осмысления является поэтическая символика, основанная на зрительных, живописных образах. Наглядность “живописной символики” (звезда, луна, комета, море, ручей, утес, рябина, крест и т.д.) существенно упрощает проникновение во внечувственное бытие поэтического текста, облегчает переход от эмпирической конкретности к смысловой абстрактности.
При восприятии поэтических творений возникают не только визуальные, живописные, но и звуковые образы. Ритм, рифма, интонация, чередование гласных и согласных, особые просодические средства обеспечивают неповторимое звучание словесной материи, ее мелодичность, музыкальность. Звук как носитель и осуществитель смысловой стихии слова имеет ряд физических характеристик (скорость распространения, сила, тембр, длина звуковой волны, частота колебания и др.). А “разумное ухо” способно уловить не только прямое фонетическое значение, но и скрытый смысл звучания. Непосредственно “улавливаемое ушами” составляет материально-предметную основу очень тонкой, не воспринимаемой визуально, звуковой символики. Звуковой символ есть своеобразный звуковой образ, с помощью которого выражается незвуковое содержание, ассоциативно связанное с соответствующим звучанием.
Простейшая фонетическая символика поэзии основана на звукоподражании (ономатопея), имитации звуковых явлений. Умелое манипулирование со “свистящими”, “шипящими”, “гремящими”, “рычащими” и другими звуко-буквами, продуманное чередование гласных, разнообразные звуковые повторы, паронимическая аттракция (сближение близкозвучных слов) позволяют достаточно успешно имитировать треск, грохот, рев, писк, свист, шелест, шепот, журчание и пр. Нередко все это делается только для того, чтобы рельефнее описать в поэтической форме нечто звучащее. Это тот случай, когда звуками стиха поэт передает звучание явления, о котором он рассказывает.
Чаще, однако, “звуковые слова” (гроза, ливень, ветер, метель, шорох и др.) употребляются в поэтическом тексте в переносном значении, выступают как словесные символы с эзотерическим смыслом. В этом случае звукоподражательный эффект выступает не как самоцель, а средство для “высвечивания” замаскированного символического содержания. Направленность на выражение незвуковой сущности превращает звукоподражательный образ в специфический символ.
Звукоподражательный символизм — всего лишь один из способов выражения абстрактных идей при помощи знаково-фонетических средств поэзии. При умелой звуковой организации словесного материала акустические образы со скрытой символикой рождаются и без ономатопеи.
В связи с этим отметим своеобразный “поэтический парадокс”, на который обратил внимание А.Ф. Лосев, с величайшей симпатией относившийся к творчеству Павла Флоренского. Проведя логико-семантический анализ двух известных стихотворений: “И скучно и грустно” (М.Ю. Лермонтов) и “Я помню чудное мгновенье” (А.С. Пушкин), он приходит к выводу, что с точки зрения живописной образности данные произведения представляют аниконические тексты. Их словесная ткань преимущественно состоит из абстрактных понятий: скука, грусть, душевная невзгода, жизнь, божество, вдохновение, любовь, чистота, гений и др. Никакой скрытой символики они не несут. “И вот перед нами творится здесь какая-то очень сложная и неожиданная метаморфоза: лирическое стихотворение либо не содержит никаких образов, либо этим образам принадлежит совсем внехудожественная роль; и при всем этом перед нами здесь не только замечательное стихотворение, но, можно сказать, мировой шедевр лирического творчества ”20.
Что же делает эти стихотворные строки, написанные на языке сухих абстракций, столь информационно емкими и эмоционально выразительными? “Как же это так случилось, — задает вопрос А.Ф. Лосев, — что на аниконической основе возник шедевр художественной лирики?”21. Ученый уходит от ответа, замечая, что это не является задачей его исследования. Но ответ давать нужно. И мы находим его у Павла Флоренского. Он показывает, что отсутствие живописной образности и, как следствие, визуально-воспринимаемых символов, во многом компенсируется наличием звуковой символики. Не живописное, наглядно-образное слово, а слово звучащее творит здесь чудеса.
Едва уловимое, почти эфемерное звучание поэтического текста (не связанное со звукоподражанием) ведет, по выражению Флоренского, в “засловесные” коннотативные глубины, обнажая ту часть содержания, которую нельзя пересказать, переложить, изложить — тоску, грусть, одиночество, любовный восторг и прочие не подвластные прямому словесному описанию состояния души.
Вопросы о природе и механизмах возникновения смысловых поэтических ассоциаций на звукообразной основе широко дискутируются в современной науке. Далеко не все здесь ясно. По всей видимости, “латентная связь звукового образа с незвуковым” (т.н. синестезия) обеспечивается комплексом факторов: взаимное индуцирование различных нервных окончаний в местах их близкого расположения, наличие элементов синкретизма ощущений как генетического наследия наших далеких предков, существование устойчивых архетипов (“коллективного бессознательного”), социокультурный фон эпохи, связь языка с практической деятельностью человека и др.. К примеру, раскаты грома, грохот вулкана, завывание бури, свист ветра, рычание хищников, шипение змей, треск падающих деревьев вырабатывали в сознании первобытного человека представление о шипящих, грохочущих, низких звуках как о чем-то опасном, тревожном, страшном, неприятном. А вот чистые, мелодичные , высокие звуки, связанные с трелями соловья, щебетанием ласточки, пением жаворонка, журчанием ручья, плеском воды постепенно превращались в символ чего-то светлого, безмятежного, радостного.
Флоренский показывает, что “исторически сложившийся язык слишком искуственен, слишком условен, слишком постоянен, слишком много в нем твердости и безличности…”22. С его помощью невозможно выразить “океан подсознательного и сверхсознательного, колышущийся за тонкою корою разума”23. В мире, который описывает поэт, “все звучит и все просит об ответном звуке”24. Но поэт — не музыкант. Муки поэтического творчества как раз и заключаются в том, “что у поэта музыкальность есть музыкальность членораздельного слова, а не вообще звука, поэзия, а не чистая музыка”25. В ответ на запрос “звучащего мира” в подсознании поэта возникают особые “звуковые пятна”, которые впоследствии превращаются в мыслеемкие художественные слова.
Эту “фонетическую матрицу” зарождающейся поэзии невозможно сконструировапть по строгим рациональным правилам. Существует лишь один способ: “отрешиться от всех правил и прислушиваться к внутреннему прибою своей души. Не повторять заученные слова и обороты надо, а воистину г о в о р и т ь , даже не говорить, а петь, и не что либо определенное, но что поется , что рвется из переполненной груди всякий раз по-новому или, во всяком случае, заново открываемыми звуками, — всякий раз творя все новое”26.
Перефразируя известное изречение, можно сказать, что “вначале был звук” как своеобразная “праматерия” слова. По замечанию В. Шкловского27, бессловесный крик нашего далекого предка, его невнятное бормотание (как, впрочем, и речь младенца) — “это язык ощупывания мира звуком”, “до-словный хаос”, “пред-слова”, “недо-слова”. И сегодня подобные звуковые символы, “недо-слова, поднимаются со дна сознания, из нашей памяти, памяти наших предков, кричавших на дереве о чем-то, им еще непонятном” — и докричавшихся “в конце концов до нашего языка”. Любой звук, тем более организованный в мелодию, структурированный, музыкальный есть перво-исток, корень всякой художественной образности.
“Звук — эхо смысла” (Эдгар По), “Я голосу твоему верю” (Ф. Достоевский), “Москва, как много в этом звуке” (А. Пушкин), “Верь в звук слов//Смысл тайны в них” (В. Брюсов), “И звук его песни в душе молодой//Остался — без слов, но живой” (М. Лермонтов). Перечень высказываний, подчеркивающих способность звука в обход слова выражать сущность явлений, выступать в качестве символа абстрактной идеи можно умножить.
От символического звучания поэтических строк нельзя требовать более того, что оно может дать. Даже в том случае, если скрытая мелодия стиха конкретизируется и усиливается специальными музыкальными средствами, лучшее, чего можно добиться — проникнуть в таинственный смысл явлений, высказать на общем языке музыки суть данного события. На достижение такой цели и должна быть направлена звуковая организация всех художественных элементов поэзии и, прежде всего, ее лексики.
Отмечая огромную роль звука в создании поэтических творений, Павел Флоренский не мог обойти молчанием попытки “радикальных звукосимволистов” (А. Белый, В. Хлебников, А. Крученых) создать специальный “заумный язык” (язык без лексического смысла). По их мнению, главная ценность слова заключается не в наличии лексемы, а в том, что оно создает “мир звуковых символов”28. “Всякое слово, — отмечает А. Белый, — прежде всего звук”29. Гоголь писал, что есть слова, которые дороже обозначаемой им вещи. Здесь же считается, что звук, сопровождающий сказанное слово, важнее самого этого слова. Он является прямой и наиболее адекватной формой выражения переживаний и раздумий поэта. Слово же в своей лексической части выполняет всего лишь роль “фонового прикрытия”.
Поскольку это так, то словами нечего дорожить. Ими можно свободно манипулировать. Ценно не слово, а ряды гласных и согласных. При столкновении интересов семантики, морфологии и фонетики предпочтение нужно всегда отдавать звучанию. “Лучше, — заявляет А. Крученых, — заменить слово другим, близким не по мысли, а по звуку…”30. Ему, в частности, не нравилось “безобразное, захватанное и изнасилованное” слово “лилия”, обозначающее между тем прекрасный цветок. “Поэтому я называю лилию еуы — первоначальная чистота восстановлена”31.
Флоренский ищет рациональный смысл в стремлении “революционеров слова” придать звучащей поэтической речи как можно большую информационную нагрузку. “Кто, — замечает он, — не знает радости, переполняющей грудь странными звуками, странными глаголами, бессвязными словами, полусловами и даже вовсе не словами, слагающимися самими собою в звуковые пятна и узоры, подобные звучным стихам?”32. Это тот случай, когда от сердца к сердцу льется “речь — пение, “заумная звукоречь”, без условий и договоров, подобная звукам природы, льющаяся из отверстой души и прямо в отверстую душу…”33.
Но при всем при том членораздельное осмысленное человеческое слово ставится Флоренским выше самого содержательного звука. “Умно или глупо слово, глубоко или неглубоко — но оно наибольшее, что данное лицо в данном отношении могло дать”34. Ссылаясь на своего любимого поэта Афанасия Фета, Павел Флоренский отмечает, что только словом можно передать “и темный бред души, и трав неясный запах”. Лишь словом, пишет он, “разрешается познавательный процесс, объективируется то, что было до слова еще субъективным и даже нам самим не являлось как познанная истина”35. Продолжая эту мысль, Флоренский замечает, что произнесенное слово “подводит и т о г внутреннему томлению по реальности и ставит пред нами познавательный порыв … как достигнутую цель и закрепленную за сознанием ценность”36. Поэтому нужно не заменять слова звуками, а совершенствовать и обогащать их. “Сделаем язык более гибким, более восприимчивым, сдерем с него застывшую кору и обнажим его огненную, вихревую, приснокипящую струю”37. Этот призыв является необычайно актуальным для всех тех, кто имеет отношение к исследованию и развитию величайшего творения человечества — слова, имени.
Литература:
1 Особенное. Из воспоминаний П.А. Флоренского. Составление и вступительная статья
2 А.В. Гулыги. Московский рабочий, 1990. С. 13
3 Флоренский П.А. У водоразделов мысли. М.: “Правда”, 1990. С. 330
4 Там же. С. 266
5 Вознесенский Андрей. На виртуальном ветру. М.: Вагриус, 1998. С. 466-468
6 Флоренский П.А. У водоразделов мысли. М.: Правда, 1990. С. 267
7 Там же.
8 Там же. С. 331
9 Там же.
10 Флоренский П.А. Имена//Социологические исследования, 1990, № 4. С. 176
11Там же.
12 Флоренский П.А. У водоразделов мысли. М.: Правда, 1990. С. 267
13 Там же. С. 268
14 Там же. С. 271
15 Там же. С. 261
16 Там же. С. 326-327
17 Там же. С. 263
18 Журавлев А.П. Звук и смысл. М.: Просвещение, 1981. С. 90.
19 Флоренский Павел. Оро. Лирическая поэма. М.: Институт учебника Paideia, 1998. С. 171
20 Флоренский Павел. У водоразделов мысли. М.: Правда, 1990. С. 7
21 Лосев А.Ф. Знак. Символ. Миф. М.: МГУ, 1982. С. 420
22 Там же.
23 Флоренский П.А. У водоразделов мысли. М.: Правда, 1990. С. 166
24 Там же.
25 Там же. С. 168
26 Там же. С .169
27 Там же. С. 166
28 Шкловский Виктор. О заумном языке. 70 лет спустя//Русская речь, 1997, № 3. С. 34
29 Белый Андрей. Символизм как миропонимание. М.: Республика, 1994. С. 131
30 Там же.
31 Крученых А. Кукиш пошлякам. Таллин, 1992. С. 123
32 Там же.
33 Флоренский П.А. У водоразделов мысли. М.: Правда, 1990. С. 166-167
34 Там же. С. 166
35 Там же. С. 269
36 Там же. С. 291
37 Там же.
38 Там же. С. 170
|